Ганс Эрих Носсак. Завещание Луция Эврина





Я, Луций Эврин, завещаю после моей смерти передать прилагаемые к сему и скрепленные моей печатью бумаги, не вскрывая их, Эмилию Папиниану, моему высокочтимому коллеге, судье и сенатору.
Любое лицо, которое, вопреки этому завещанию, сломает печать, унаследованную мной от предков, нарушит закон о неразглашении секретных сведений, за что и понесет соответствующее наказание. А поскольку оно тем самым нарушит и последнюю волю усопшего, то навлечет на себя также и божественную кару.
Все права на эти записки принадлежат Эмилию Папиниану. Ознакомившись с ними, он может по своему усмотрению либо уничтожить их, как носящие сугубо личный характер, либо же - если сочтет их представляющими общий интерес и важными в первую очередь для будущего руководства ведомством, вверенным мне императором, - обсудить с высшими сановниками содержащиеся в них соображения, которые я, правда, по личным мотивам, вынужден был изложить. Сам я не решаюсь судить об этом, поскольку руководствовался именно личными мотивами.
Необходимо заранее продумать все последствия, дабы обнародованием записок не ослабить стойкость тех, кто противоборствует бунтарским тенденциям, а также не причинить неприятностей моей семье. Никому не дано права, принимая решение, касающееся его лично, отягчать жизнь другим.
Если Эмилий Папиниан сочтет, что вредные последствия возможны, я настоятельно прошу его уничтожить эти бумаги как мои личные воспоминания и хранить прочитанное в тайне. Само собой разумеется, что я в свою очередь позабочусь о том, чтобы моя смерть была воспринята как естественная.
В заключение мне остается лишь пояснить, почему я доверяю исполнение своей воли не другу, а одному из коллег. Я делаю это не потому, что проблема, с коей я столкнулся как частное лицо, затрагивает мои служебные обязанности; для такого конфликта легко нашлось бы компромиссное решение. А потому, что человек, попав в подобное положение, внезапно осознает, что у него нет друзей или что те, кого он привык именовать друзьями, даже не смогут понять, о чем идет речь.
Я избираю своим судьей Эмилия Папиниана по той причине, что высоко ценю его как объективного юриста и отношусь с доверием к логике его мышления, чуждой всяких эмоций. Не в последнюю очередь также и потому, что отдаю должное его умению хранить молчание и быть терпимым к человеческим слабостям.


Однажды вечером - тому уж несколько недель - моя жена сообщила мне после ужина, что приняла христианскую веру. Упомянула она об этом чуть ли не вскользь, когда мы с ней уже вставали из-за стола. Она явно опасалась задеть меня своим сообщением и ожидала непосредственной реакции с моей стороны. Что она не шутит, я, конечно, понял сразу, да и не в ее духе так шутить.
Чтобы помочь ей преодолеть неловкость, я не стал торопиться с ответом. Само собой разумеется, я был крайне удивлен; к такому обороту дел я был совсем не готов. Несомненно, это мой просчет.
За недели, прошедшие с того дня, мое удивление не улеглось. Чтобы справиться с ним, мне не остается ничего другого, как изложить на бумаге все факты и, преодолев таким образом растерянность, разобраться в своем положении и прийти к окончательному решению. Мне крайне неприятно и представляется недостойным говорить, а тем более писать о самом себе, но нет ничего более недостойного мужчины, чем растерянность.


За истекшее время я неоднократно беседовал с Клавдией о предпринятом ею шаге. Вернее, пытался беседовать. Из служебной практики я слишком хорошо знаю, что доводы разума способны лишь вывести христиан из себя в толкнуть их на строптивые поступки. Требуется невероятное терпение, чтобы вершить суд над людьми, чьи действия противоречат человеческой природе и здравому смыслу. Большинство моих подчиненных довольствуются официальной процедурой. Им вполне достаточно того, что они - а большего вряд ли можно и требовать - придерживаются указаний по борьбе с преступным неверием в богов.
Совершенно очевидно, что моя должность еще более, чем любому другому, не позволяет мне делать исключение для своей жены. Несмотря на все это, а также вопреки моей уверенности в тщетности подобных попыток я приложил все усилия, чтобы, отбросив собственный служебный опыт и обычную судебную практику, проникнуть в духовный мир Клавдии.
Не стыжусь сознаться, я испытывал к ней жалость. Совершенный ею шаг абсолютно чужд ей. Поясню примером, что я имею в виду: она напоминала женщину, которая, вдруг забыв о долге, накладываемом на нее происхождением, воспитанием и самой женской природой, начинает одеваться неряшливо и не к лицу, выдавая все это еще и за единственно возможную моду. Не желая тем самым бросить тень на собственную супругу, я все же беру на себя смелость утверждать, что она вверила себя чему-то такому, чего понять не в силах и последствия чего для себя самой не способна оценить. Значит, я должен был ей помочь, отбросив предубежденность и прежде всего поборов в себе раздражение против тех, кто ее совратил.
Я уверял Клавдию - не в самый первый вечер, по во время всех последовавших затем бесед, - что доказать ей свою правоту для меня не главное; ведь вполне возможно, что я, хотя и знаком с этой проблемой по долгу службы, тем не менее заблуждаюсь, более того, что, вероятно, именно мои служебные обязанности и скрупулезное изучение событий делают меня неспособным правильно оцепить ее поступок. И чтобы все стало на свои места, мне совершенно необходимо побольше узнать о том, что же подвигло ее, мою жену, на этот шаг. Как-никак мы с ней прожили вместе двадцать лет, и, чтобы ей помочь, я должен знать все подробности, дабы избежать ошибок, могущих ей повредить. На это Клавдия возразила - я передаю лишь общий смысл ее слов, - что не может ждать помощи от меня и что, наоборот, ее долг помочь мне, как того требует ее вера.
Ссылка на то, что христиане называют своей верой, не была для меня новостью; такое слышишь чуть ли не каждый день. Мне кажется, что на фоне всех прочих несуразностей, которые можно рассматривать как курьезные обряды типа тех, что во множестве нахлынули к нам с востока и были переняты нашим падким до всяких новшеств и развлечений обществом, именно в безоговорочном подчинении требованиям веры наиболее явно проступает безнравственность христиан, более того, безнравственность, возведенная в принцип. Они не просто вероотступники, они самые настоящие безбожники. Вместо того чтобы жить, повинуясь естественным инстинктам, голосу разума и уважению к жизни как таковой, они складывают с себя всякую личную ответственность перед богами, апеллируя к каким-то абстрактным постулатам. И даже с готовностью идут на смерть, выдавая эту готовность за мужество.
Какое чудовищное искажение простых фактов! И какое полное отсутствие смирения перед жизнью!
В данном конкретном случае следовало бы возразить моей супруге: не лучше ли нам пока оставить твою веру в покое и поговорить друг с другом просто как муж с женой? Но я слишком быстро понял, что мне лучше воздержаться от таких замечаний, ибо всякий раз, как я напоминал ей о двадцати годах нашего брака, Клавдия разражалась горькими слезами. Лишь благодаря профессиональной выдержке мне удавалось подавить в себе возмущение безответственными людьми, бездумно нарушившими естественное течение жизни этой женщины.
В общем, из этих бесед ничего путного не вышло.


Я знаком с диалектикой христиан. Благодаря многолетнему изучению их судебных дел и полемических трактатов я в состоянии лучше строить аргументацию в их духе, чем они сами. Никакого особого искусства тут не требуется. Большинство предстающих перед судом - простые люди, которые упиваются идеями, недоступными их пониманию, и с готовностью ими козыряют. Любой вопрос по существу они воспринимают как личное оскорбление и отнюдь не заинтересованы в установлении истины, поскольку заранее уверены в своей правоте. На эту высокомерную предубежденность наталкиваешься и у тех немногих, кто получил образование и обладает знаниями, соответствующими их положению в обществе; в этом случае на лицах появляется улыбка снисходительного презрения к отсталому образу мыслей допрашивающего. А если ссылаешься на какое-то место в их писаниях, согласно которому им следовало бы поступать иначе, они отвечают, что дело не в той или иной трактовке, а в вере.
Часто, услышав что-нибудь в этом роде, я вспоминаю одну фразу у старика Геродота, коей он характеризует гетов, давно исчезнувшую небольшую народность на Балканах: "Они полагают, что нет иного бога, кроме их собственного". Это узколобое националистическое высокомерие, настолько же чуждое нам, римлянам, как и, по-видимому, в свое время Геродоту, присуще, как известно, и иудеям, у которых его позаимствовали христиане.
Имел бы этот их бог по крайней мере определенный облик, никто бы слова против него не сказал. Мы бы признали его, как признаем богов других народов, и терпели бы чуждый нам культ, который он предписывает своим приверженцам. Но бог этих упрямцев заключает в себе лишь отрицание всех других богов и, значит, отрицание любого другого благочестия.
С людьми, вбившими себе в голову, что истина открыта только им одним, спорить нельзя. Остается лишь решить, как обращаться с ними - как с больными или как с преступниками. Опасность для любого миропорядка - человеческого или божественного - заключается в том, что люди, которые видят свою заслугу в том, чтобы умереть во имя этого отрицания, раньше или позже будут видеть заслугу в том, чтобы ради него убивать.
Логические возражения до христиан не доходят. Я ни в коем случае не должен был проявить свое превосходство над Клавдией в этих вопросах, дабы не добиться результата, прямо противоположного желаемому. Она так наивна - я считаю это ее неоценимым достоинством, - что сочла бы меня самого христианином, начни я говорить с ней их языком. И в полном восторге, вероятно, даже побежала бы к своим поделиться: "Представьте, мой муж сказал вчера то-то и то-то. Значит, он в сущности уже с нами". Или что-нибудь подобное. Такие слова мне и впрямь уже доводилось слышать на допросах, причем всегда в качестве высшей похвалы. Но куда чаще христиане воспринимают как кощунство любую попытку доказать их неправоту с помощью цитат из христианских священных текстов. Они шарахаются от тебя как от "дьявола-искусителя" - типичное их выражение.
Но беседы с Клавдией не были похожи на допрос. Собственную жену не допрашивают, а стараются помочь ей преодолеть кризис.


Как государственный человек, я полагаю, что, принимая свои решения, мы прежде всего должны задаваться вопросом: что делает людей восприимчивыми к данной новой форме болезни? До сих пор мы довольствовались тем, что искореняли наиболее неприятные симптомы: это было ошибкой и не дало ни малейших результатов.
Другими словами: я считаю христианство заразной болезнью, которая поражает все органы чувств и препятствует естественному восприятию жизни.
Если в какой-то местности вспыхивает голод, было бы безумием карать и сам голод, и возникающие из-за него беспорядки как обдуманный и организованный мятеж. Голодающим посылают хлеб, устраняя тем самым повод, вызвавший беспорядки. Только после этого можно подумать о мерах для предотвращения новой вспышки. И лишь потом уже выяснять, кто виноват.
Все это подробно обсуждалось в сенате, и император без всяких колебаний одобрил новые идеи. К сожалению, смену курса нельзя произвести мановением руки, приходится считаться с неповоротливостью государственной машины. И главное - с нехваткой средств, поглощаемых войной с парфянами. Пока император и армия заняты обороной восточных границ, необходимо избегать всего, что могло бы привести к беспорядкам внутри империи и к ослаблению ее оборонной силы.
Ретроградам новое направление, естественно, пришлось не по вкусу; они вопят о преступной мягкотелости, которая приведет Римскую империю к гибели. При этом они не столько озабочены судьбами Рима, сколько взбешены отстранением их от политики. Я имею в виду, в частности, ограниченных стародумов, группирующихся вокруг моей тещи, которая, словно пифия, восседает в этом окружении и призывает беспощадно крушить врагов государства. Все они, само собой, надеются, что смогут через меня, благоприобретенного родственника, обрести влияние на политику. Их болтовню не стоит принимать всерьез; я молча выслушиваю их советы и вежливо благодарю. Эти люди, живущие за счет процентов с капитала, который их отцы и деды выкачали из заморских провинций, ничем не отличаются от завсегдатаев харчевен, бранящих налоги и поборы. А что касается выпадов моей тещи, то ей можно было бы и указать, что пожилой даме как-то не к лицу придумывать новые виды казни для людей, которые ей не по нраву, да что зря стараться. Кстати, Клавдия все еще до смешного боится своей матери. Я спросил ее, знает ли матушка, что она ходит на сборища христиан. Клавдия побелела от страха при одной мысли об этом. Значит, власть таких старых дам сильнее, чем влияние вероотступников, но как союзники они недорого стоят.
Мы ничуть не терпимее к мятежным настроениям, чем наши предшественники, и не менее ясно осознаем таящуюся в них опасность. Мы только стараемся извлечь уроки из ошибок недавнего прошлого. К примеру, двадцать лет назад события в Лионе доказали, что суровые меры не душат эпидемию, а, наоборот, придают ей новый размах благодаря смятению душ, охватывающему массы. Мы всего лишь изменили тактику. И боремся со злом, не исходя из какого-то предвзятого мнения, пусть даже подкрепленного традицией, а пытаемся подавить его или хотя бы обуздать, лишив оснований для наскоков. Таким способом мы надеемся добиться того, что зло захлебнется в себе самом. Кто будит дух противоречия, дремлющий в каждом человеке, а у христиан даже возведенный в принцип, лишь играет на руку противнику.
Что и Клавдию захватила общая болезнь, приходится рассматривать как весьма тревожный симптом, насчет этого я не питаю никаких иллюзий. До моих ушей дошел слух, что несколько аристократок вдруг объявили себя христианками. Насколько мне известно, ими оказались презираемые всеми женщины, прожившие весьма распутную жизнь и теперь пытавшиеся другим способом привлечь к себе внимание. Во всех этих случаях удалось загладить скандал, не вынося его за пределы семьи, так что государству не было нужды вмешиваться.
Если бы случившееся с Клавдией было обычной супружеской размолвкой, о ней не стоило бы упоминать. Но, зная характер Клавдии, я не могу не сознавать, что это событие о многом говорит. Поэтому и любое решение, которое я приму в своей частной жизни, приобретает общественную значимость.
Пусть мои слова отдают бюрократическим педантизмом, однако одними женскими слезами проблему не решить. Ни государству, ни моей семье ими не поможешь. Женские слезы неопровержимы. И потому относятся к излюбленным приемам христиан.


В нашем домашнем обиходе с того вечера ничего не изменилось. Во всяком случае, насколько способен судить об этом мужчина, целыми днями занятый вне дома. Однако я не думаю, что посторонние могли что-либо подметить. Как обстоит дело со слугами, сказать трудно; для создания репутации и возникновения сплетен нынче слуги важнее, чем друзья и соседи. Скромные меры предосторожности в этом направлении я принял; о них речь впереди. Другой вопрос, окажутся ли они достаточными. Этими мерами я в известном смысле себя связал и вполне могу потом оказаться в западне. Я сделал первое, что пришло в голову.
В настоящее время, как уже было сказано, жизнь в нашем доме течет своим обычным путем, то есть так, как принято в нашем кругу. Клавдия следит за порядком и по-прежнему безупречно исполняет обязанности гостеприимной хозяйки дома. Религиозные обряды, которые мы все обязаны соблюдать, понимаются нынче настолько вольно, что никому не бросается в глаза, если их выполняют кое-как или даже вообще о них забывают. Никому и в голову не придет из-за этого назвать нас неблагочестивыми. А если бы потребовалось принять участие в публичных церемониях, то я достаточно влиятелен, чтобы объяснить отсутствие супруги недомоганием. Посмотрел бы я на того, кто посмеет усомниться в достоверности моих слов. Даже светские сплетницы не нашли бы к чему придраться. Так что поводов для скандала извне мы как будто не даем, не в последнюю очередь благодаря такту Клавдии.
Такое состояние дел можно было бы назвать вполне сносным, если бы я не отдавал себе отчет, что не от нас зависит, сколько оно продлится, - ни от Клавдии, ни от меня. Переступая порог своего дома, я всякий раз испытываю страх, не изменилось ли что-то за время моего отсутствия. Христиане обладают такой властью над членами своей секты, что в любую минуту могут потребовать от них новой линии поведения. Столь внезапные повороты, так сказать, в мгновение ока, частенько причиняли мне и моим подчиненным немало хлопот. А начнешь доискиваться причин, так не найдешь ни одной хоть сколько-нибудь основательной. Мои осведомители сообщают, к примеру, о некоем приезжем проповеднике, который произнес подстрекательскую речь. Зачинщика беспорядков, конечно, легко взять под стражу и немедленно выслать из города, но зло все равно уже свершилось. По моему мнению, все это происходит не преднамеренно и продуманно, а просто потому, что эти люди постоянно находятся во взвинченном состоянии. Оно-то и делает их поведение непредсказуемым. Возможно также, что их главари искусственно раздувают волнения и беспорядки, чтобы вернее держать своих приверженцев в узде.
Клавдия, скорее всего, оказалась совершенно не защищенной от таких методов, а значит, в любой момент может быть вовлечена в какие-то неразумные действия. Я не знаю, как оградить ее от этого. Следовательно, мой дом целиком во власти христиан, и мои собственные решения в конечном счете зависят от них. Это невыносимо.
Чтобы уж быть откровенным до конца: я не мог допустить, чтобы и в интимной сфере, обычной между супругами, произошли какие-то перемены, заметные для посторонних, - будь то привычные мелочи повседневной жизни, на которые после двадцати лет супружества почти не обращаешь внимания, или же общая постель. На такие вещи подчиненные и слуги, как правило, имеют особо зоркий глаз. Не столько из-за домашних соглядатаев, сколько ради того, чтобы показать Клавдии, что я, несмотря на ее необдуманный и направленный против меня и нашего брака шаг, не отворачиваюсь от нее, более того, всячески стараюсь создать вокруг нее атмосферу покоя и безопасности, я счел своим долгом уделить этой интимной сфере больше внимания. Хотя и не слишком явно, а так, как приличествует мужчине, прожившему с одной и той же женщиной двадцать лет. Было бы глупо изображать пылкую страсть, хотя нельзя не признать, что при столь неожиданном отчуждении, грозящем разрывом естественных и привычных привязанностей, потребность в нежности лишь возрастает.
Пусть это покажется смешным ребячеством, но обстановка из-за этого еще сильнее обострилась. Однако виновата опять-таки не Клавдия. Она не только выполняет мои желания, но и сама проявляет ко мне, пожалуй, больше нежности, чем прежде - вероятно, из чувства вины передо мной и потребности ее загладить. Но именно это и мешает мне отделаться от мучительного ощущения - даже в минуты полного слияния с ней, - что я обнимаю не свою жену, а христианку. Выражаясь яснее: от объятий остается горечь совершаемого насилия.
Такое признание нелегко дается. И если бы речь шла лишь обо мне как о частном лице, его не стоило бы делать; тысячи браков скрепляются отнюдь не общей постелью. Но если исподволь распространяющаяся эпидемия вопреки воле партнеров подрывает естественную физическую близость супругов, то в этом нельзя не усмотреть доказательства абсолютной враждебности христиан к истинному благочестию и их стремления уничтожить как самое жизнь, так и любой порядок, содействующий ее сохранению, - доказательства куда более весомого, чем категорический отказ от участия в жертвоприношениях и прочие проявления непокорности.
Такие тенденции для государства опаснее внешних врагов" опаснее, чем орды варваров на севере и востоке. Границы легко защищать, пока нет сомнений, что естественные основы жизни нуждаются в защите. Если же отвергаются само собой разумеющиеся ценности, границы теряют всякий смысл и рушатся изнутри. В этом вопросе малейшая терпимость неуместна; она равнозначна самоуничтожению, ибо чревата превращением мира в хаос. Повторяю, дело не в терпимости, дело в средствах. Но даже теперь, когда я лично уязвлен, мне отвратительно из-за появления симптомов болезни карать безобидных людей, не имеющих точки опоры в жизни и потому легко поддающихся любому влиянию. Правда, как и все недовольные, они беспрерывно кричат о свободе - но только по причине неспособности или нежелания справиться с собственной судьбой. Христианам оказывают чересчур большую честь, осуждая их на смерть за выступления против официальной религии, как это практиковалось в прошедшие десятилетия. Мы бьем мимо цели, взывая к чувству ответственности у людей, неспособных отвечать за свои поступки.
Некоторые сенаторы критиковали эту точку зрения как далекую от реальности. Они указывали, что, несмотря на новый курс, эпидемия распространяется все шире. К сожалению, они правы. Случившееся с моей женой подтверждает это.


Но и она ни в чем не повинна. Она не осознает своего безбожия. И даже уже не замечает, как изменилась ее речь: в ней стали все чаще встречаться выражения, которые не только оскорбительны для меня - с этим еще можно было бы примириться, - но и выдают ее губительную веру в неминуемое крушение естественного порядка вещей.
Правда, дело идет об относительно неважных, вполне обиходных выражениях. Было бы глупо придавать неумеренно подчеркнутым словам, тем более сказанным в пылу спора, больше значения, чем они заслуживают. Есть целый ряд таких оборотов и фраз, которые то и дело выплывают во время допросов христиан. С достаточной долей уверенности удается предсказать, что, задав определенные вопросы, именно их и услышишь. При этом сразу заметно, что эти выражения вообще не вяжутся с обычным словарем говорящего. Уже не только мне, но чуть ли не каждому судье доводилось обращаться к подсудимому с вопросом: "Ну-ну, милейший, откуда вы все это взяли? Вы ведь и сами ничему этому не верите". Этих несчастных, словно одурманенных наркотиками, так и хочется встряхнуть, чтобы привести в чувство. Они и впрямь похожи на детей, подражающих взрослым и бездумно повторяющих случайно услышанное. Поначалу это забавляет, но, к сожалению, речь идет о взрослых, ведущих себя по-детски, а когда слышишь те же самые фразы из уст своей жены, тут уж и вовсе не до смеха.
Помимо всего прочего, число заученных выражений крайне невелико. Прямо диву даешься, с какой идиотской точностью получаешь один и тот же готовый ответ на самые разные вопросы. Эти фразы выделяются на фоне естественной речи, словно жирные пятна на поверхности воды - не имея четких очертаний, они все же больше бросаются в глаза, чем сама вода. Папиниан, циничный, как все юристы, называет меня идеалистом за то, что меня возмущает это унизительное оболванивание; он находит, что это вполне в порядке вещей и что должно существовать всего несколько простых и четких законов, которые избавили бы людей от необходимости мыслить самостоятельно. Но считать закон чем-то абсолютно объективным, а не результатом договоренности между людьми, вероятно, было бы еще более опасным идеализмом. И именно теперь, когда зараза проникла в мой дом, я в еще меньшей степени склонен довольствоваться тем, что незыблемость моей частной жизни, подвластной естественным и божественным законам, будет обеспечена лишь с помощью государственных установлений. Такое мироощущение представляется мне не менее постыдным, чем христианское.
О Клавдии же скажу: именно будучи женщиной, она должна была бы почувствовать, что эти их мнимые истины далеки от подлинных или по крайней мере не обладают хоть сколько-нибудь реальной ценностью для женского ума. Нормальная женщина должна была бы, в сущности, посмеяться над христианским учением как над пустой словесной игрой, забавной, но ничего еще не меняющей в действительной жизни. И раз Клавдия, которую я всегда уважал и чтил как разумную женщину и которая в силу своей женской природы ближе соприкасается с жизнью, чем наш брат мужчина, поступает вопреки врожденному инстинкту и, извините за выражение, несет чепуху, то это доказывает лишь, что я прав, говоря о болезни, поражающей все органы чувств и искажающей здоровое восприятие жизни.


Это поразило меня в первый же вечер. И напугало меня не само преступное действие, в котором она призналась, - его еще можно было бы при необходимости как-то скрыть, - а та болезненная невменяемость, которой я у нее раньше не замечал. В ту секунду мне с беспощадной внезапностью и совершенно неожиданно открылось, какая опасность нависла над всеми нами. Может быть, покажется странным, что я, несмотря на многолетнее знакомство с трудностями, чинимыми государству участившимися выступлениями всевозможных чудодеев, фантазеров и других смутьянов, воспринял все это как нечто более опасное, чем обычное правонарушение, без которого не обходится ни один государственный строй. Но то, что опасность явилась мне именно в лице моей жены, то есть человека или, вернее, живого существа, полное единение с которым я всегда полагал самоочевидной основой всей своей жизни, неопровержимо доказало мне, что для победы над этим противником обычные разумные средства придется сменить на чисто религиозные.
Признаюсь, что никогда прежде не мыслил о браке в столь высоких понятиях. Я воспринимал его как общественную институцию, размышлять о которой не было никаких особых причин. И лишь в ту минуту осознал брак как установление, угодное воле бессмертных.
Слово "противник", конечно, не совсем уместно, когда говоришь о собственной жене. Оно неудачно еще и в другом отношении: преуменьшает грозящую нам всем опасность. Противник может нанести ущерб лишь чему-то, лежащему вне нас; и либо мы одолеваем его, либо он одолевает нас. Но всегда есть возможность защищаться. И больше всего напугало меня в словах Клавдии именно то, что я ощутил себя совершенно беззащитным: передо мной зияла пустота. Земля, на которую я привык опираться, отстаивая свое существование, заколебалась у меня под ногами.


В тот вечер мы ужинали дома одни. Это случается не слишком часто; обычно либо у нас гости, либо мы сами где-то в гостях. Мое официальное положение накладывает на меня обязанность поддерживать тесный контакт с обществом. Зачастую это занятие довольно-таки утомительное; приходится выслушивать много пустой болтовни и неприятных сплетен. Поэтому мы с Клавдией ценим тот редкий вечер, когда удается побыть вдвоем, как своего рода отдушину и даже подарок судьбы. Чтобы вполне насладиться им, мы обычно отсылаем из столовой слуг, дождавшись, когда они расставят все блюда.
Я даже точно помню, о чем мы тогда говорили. Гонец из управления армии в тот день доставил мне прямо в служебный кабинет посылочку от сына; я, не вскрывая, принес ее домой и вручил Клавдии. Распечатывать такие посылки - одна из маленьких радостей каждой женщины.
Сын служит при штабе наших войск где-то на Дунае. Я устроил его туда адъютантом. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он немного избалован и самонадеян, как все молодые люди. Этим я хочу только сказать, что он полагает, будто за собственные достоинства получил должность, которой на самом деле обязан моему имени и влиянию. Впрочем, это привилегия молодости. Я позабочусь, чтобы его через некоторое время перевели в главный штаб, где он приобретет более широкий кругозор и доступ к императору. Не сомневаюсь, что он оправдает мои надежды и пробьет себе путь наверх, хотя и по накатанной мною колее.
Что он вспомнил о матери, находясь вдали от дома, в солдатской среде, говорит в его пользу. В посылочке оказалась бронзовая брошь, достоинство которой заключается не в материале, а в безусловном, хотя и варварском, своеобразии воображения и вкуса мастера. Насколько я знаю, нынче у римских дам считается модным носить такие экзотические украшения и даже их дешевые подделки. Нас с женой очень обрадовала эта весточка от сына.
Потом Клавдия рассказала, что в тот день побывала в гостях у дочери. Той как раз минуло восемнадцать, и она уже около года замужем за молодым человеком из очень знатного и состоятельного рода. Догадываюсь, что моя теща приложила руку к этому замужеству: устраивать сословные браки одно из самых излюбленных ее занятий. В данном случае ею руководило еще и стремление загладить позор семьи: в ее глазах я недостоин Клавдии, так как мой род насчитывает менее двух веков и не восходит к основанию Рима. Не исключено, что наша дочь и сама поймала этого юношу на крючок. Она необычайно честолюбива, и это прямо написано на ее миловидном и живом личике. Так или иначе, я ничего не имею против зятя, с этим все в полном порядке. Две недели назад у них родился первенец. Клавдия рассказала, что ребенок развивается нормально и что дочь старается кормить его грудью - теперь это опять считается хорошим тоном, - но что она уже вновь появляется в обществе и так далее. Я подшучивал над Клавдией, которая в тридцать семь лет стала бабушкой, предупреждая, что ей придется вести себя сообразно своему новому званию и что мы с ней, если дела так пойдут и дальше, скоро обзаведемся правнуками.
О чем бы еще мы ни говорили в тот вечер, общий тон беседы был именно такой, какой я пытаюсь передать. Потому я и привожу здесь эти подробности.
Лишь в ту минуту, когда мы уже покончили с ужином, но Клавдия еще не дала слугам знак убирать со стола (мы с ней были одни и как раз собирались разойтись по своим комнатам; я хотел обсудить кое-какие дела с управляющим), - только в эту минуту спокойного и дружеского прощания она вдруг обронила те слова.
Вероятно, мы уже обменялись рукопожатием, и Клавдия, как обычно, попросила меня подумать о своем здоровье и не засиживаться допоздна.
Когда я пытаюсь восстановить в памяти эту минуту, мне мерещится, что мы с ней успели уже разойтись и стояли в нескольких шагах друг от друга - я у двери своей комнаты, где меня ожидал управляющий, а Клавдия - у двери в прихожую. Вероятно, покажется странным, что я придаю значение столь ничтожным подробностям. Этим я хочу лишь подчеркнуть, что слова Клавдии прозвучали для меня как бы издалека, словно она крикнула их мне вдогонку. Я ощутил их как удар в спину. А ведь она наверняка произнесла эти слова едва слышно, опасаясь, что у стен могут быть уши. Да и сама интонация ее фразы, брошенной как бы вскользь, как бы лишь в дополнение к тому главному, что уже давно было между нами решено и сказано, и потому сейчас значащей не больше, чем слова прощального привета уходящему или даже чем прощальный взмах руки находящемуся на другом берегу, уже почти вне досягаемости для звука, - сама эта интонация усиливает в моих воспоминаниях впечатление удаленности. Не могу, однако, поручиться, что Клавдия начала эту фразу именно так: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." Это "кстати" неотвязно звучит у меня в ушах.
Разумеется, я застыл на месте или даже обернулся. Небрежный тон не обманул меня ни на долю секунды - неважно, был ли он наигранным и выдавал лишь, каких усилий стоило. Клавдии решиться на это признание, или же оно и впрямь стало для нее естественным, чему я просто отказываюсь верить. Когда живешь с человеком столько лет, подмечаешь малейшие изменения в интонации и сразу понимаешь, находится он под влиянием мимолетного настроения или же говорит продуманно и всерьез. Давним супругам трудно друг друга провести.
Так вот, в нескольких метрах от меня стояла привлекательная элегантная дама, вполне под стать обстановке нашего дома вообще и столовой в особенности. Было слышно - да и то лишь потому, что в комнате царила мертвая тишина, - как в кухне один из слуг поет за мытьем посуды. Стояла женщина в расцвете лет, с безукоризненными манерами, происходящая из древнего патрицианского рода. Стояла моя жена, с которой я прожил под одной крышей двадцать лет, мать моих детей - и вдруг такие слова: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." - и так далее.
Совершенно невероятно! И теперь, когда я описываю все случившееся, мне все еще чудится, будто я, подобно болтливой старушке, пересказываю страшный сон, в котором на тебя наваливается что-то бесформенное и непонятное, а ты силишься высвободиться и проснуться.


Невероятным мне представляется именно то, что я услышал эти слова из уст собственной жены.
Христиане вербуют своих сторонников почти исключительно в низших слоях, среди плебса. Это слуги, вольноотпущенники, мелкие лавочники, ремесленники и неимущие крестьяне, переселившиеся в город из-за того, что земля больше не может их прокормить. Подавляющее большинство их приверженцев не коренные жители Рима, а выходцы из провинций. Мне, как судье, приходится постоянно помнить об этом. Я имею дело с людьми, не связанными с какой-либо традицией и потому воспринимающими всякую традицию как препятствие их продвижению в жизни. Только так можно понять ничем иным не объяснимую популярность христианского учения. Оно разжигает зависть и ненависть тех, кто начисто лишен корней или же оторвался от почвы, питавшей эти корни. Тем, кто не обладает ни особыми способностями, ни предприимчивостью, но считает себя обойденными на жизненном пиру, лестно услышать, что виновато в их бедах существующее устройство общества. Весьма умело им внушают, что грядущее будет принадлежать им, как только удастся покончить со сложившимся порядком вещей. Разрушение традиций возводится в заслугу и норму поведения.
На все это набрасывается легкий покров туманной мистики, но истинная причина эффективности их пропаганды заключается только в этой уловке, в этом риторическом выверте. Они недвусмысленно взывают к инстинктам толпы. Простолюдин возвышается в собственных глазах, когда ему вновь и вновь втолковывают, что все люди равны и что он имеет столько же прав, как тот, кто стоит у кормила власти лишь благодаря родовитости и богатству.


Что деловые качества и способности важнее, чем семейные связи, и в самом деле верно. Ни один разумный римлянин но станет подвергать это сомнению. Узколобые дамы вроде матери Клавдии не в счет. Неверно лишь использовать эту верную мысль как аргумент для насильственного слома, а не для улучшения существующего строя, то есть без готовности взять на себя высшую ответственность. Не может быть достоин власти тот, кто хочет заполучить ее насильственным путем.
Разрушительные тенденции уходят корнями в истоки христианского учения. Оно зародилось в странах Востока, где деспотия всегда была законной формой правления и где угнетенные именно поэтому отождествляют свободу с неповиновением. Все знают, что иудеи - особенно строптивый народ, а ведь христиане - иудейская секта. Пусть даже теперь они друг с другом на ножах, но свою нетерпимость христиане, безусловно, унаследовали от иудеев. Эти исторические факты общеизвестны, но все же полезно еще и еще раз напомнить о них, дабы увидеть проблему в истинном свете.


Событие, на котором построено учение христиан, само по себе крайне сентиментально. Очевидно, поэтому оно так волнует примитивные умы и женские сердца. Они видят в нем своего рода символ их собственного положения, который дает им возможность жалеть самих себя. Только этим можно объяснить тот факт, что прискорбная судебная ошибка, какие в ходе истории случались сотни раз, смогла превратиться в угрозу для Римского государства и его религии.
Какого-то ничтожного иудейского фантазера осуждает на казнь политически несостоятельный и, вероятно, подкупленный губернатор. Десятки таких фантазеров издавна бродят по дорогам Востока. И то, что они вещают, отнюдь не ново; нечто похожее можно найти у греческих философов. Если отбросить мистическую шелуху, все они проповедуют освобождение от повседневных забот о хлебе насущном через нищету и отказ от земных благ. И всегда находят приверженцев, толпами следующих за ними и похваляющихся своей наготой. Еще бы, ведь как удобно жить без всяких естественных обязанностей и забот. Да и климат на Востоке благодатен для таких веяний.
Обо всем этом не стоило бы и говорить. От природы люди склонны добросовестно и усердно трудиться, а хаос и беспорядок их отталкивают. Менее глупый губернатор отпустил бы этого иудея на все четыре стороны, и сегодня о нем бы никто и не вспомнил. Но то, что ошибка была допущена и его казнили, само по себе еще не объясняет, почему из-за этого могла возникнуть смута, выплеснувшаяся далеко за пределы ничтожной провинции. В худшем случае последователи казненного подняли бы небольшой бунт, который ничего бы не стоило подавить. С тех пор как Рим господствует над миром, любому губернатору приходилось иметь дело с мелкими беспорядками такого рода. Обычно их даже не удостаивают упоминания в хрониках.
А в ту пору, то есть примерно сто семьдесят лет назад, даже такого бунта не произошло и дело ограничилось чисто местной грызней между прочими иудеями и приверженцами Иисуса. Последним пришла в голову странная мысль - хоть и не сразу, а, насколько теперь можно установить, предположительно лишь в ходе самой перепалки - выдать казненного человека за сына иудейского бога. Это оскорбило иудеев, и по-своему они были правы. Их собственному богу приписывали какого-то сына-человека, что, по их мнению, было неслыханным кощунством. Как я уже упоминал, иудеи убеждены, будто в мире существует только их бог, и эту их убежденность просто позаимствовали христиане. Таким образом, в Иудее вдруг оказалось сразу два бога: один - исконно иудейский и второй - присвоенный христианами и имевший сына.
Римлянину трудно постигнуть эту восточную софистику, почти начисто лишенную практической ценности, как и всякая софистика. Прежде всего невозможно понять, что общего между судебной ошибкой или каким-то просчетом правителей и религией. Вот тут я и подхожу к самому главному: речь идет вовсе не о религии, а всего лишь о ее суррогате для массы, чуждой подлинной религии. Провозвестники этого учения борются, осознанно или неосознанно, не за своего так называемого бога и его мнимого сына, а только за власть и влияние. Возмущение казнью их Иисуса вполне правомерно, по они придают ему глобальный характер и возводят его в принцип. Подчиненному всегда лестно найти ошибку у начальника. Кто заденет эту струну, встретит восторженный прием, сметающий любые языковые и расовые преграды.
Священные книги христиан написаны словно для малых детей; они взывают не к разуму, а к чувству и доводят это чувство до фанатизма. Несчастного фантазера они превращают в божьего сына, которого злые римляне казнили только за то, что он был слишком добр. Это доступно и самому неразвитому уму; отныне каждый может сказать: "Я добрее и, значит, лучше тебя, точно так же как этот сын божий, которого ты казнил". Теперь, по прошествии почти двух столетий, христиане начинают рядить свое учение в разные мифологические одежды, дабы придать себе ореол святости. С этой целью они беззастенчиво присваивают многое из нашей религии и других древних вероучений. Из-за этого они, насколько мне известно, пока еще яростно спорят между собой; их учение еще не отстоялось. Однако было бы ошибкой по этой причине заблуждаться на их счет.
Для практической политики важно отметить: кто принимается опровергать христианские догматы - а это не слишком трудно, - берется за дело не с того конца; он просто путает причину со следствием. Мы должны понимать все это как бунт недоразвитого сознания. Народы и провинции, только благодаря Риму приобщившиеся к цивилизации, хотят пользоваться ее благами, не считая цивилизацию своей собственной целью.
Жажда социального престижа и недовольство своим положением в обществе свойственны женской натуре. Многие женщины считают себя обиженными не только из-за того, что их угнетают мужья и оттесняют соперницы, но часто и из-за того, что природа наделила их чисто женскими физиологическими функциями. Стремясь к социальному престижу, они пытаются компенсировать свое недовольство. Поэтому нельзя сбрасывать со счета явно матриархальную окраску всех вероучений, пришедших к нам с Востока.
Часто, допрашивая какую-нибудь обиженную судьбой женщину, которая, стараясь выразить мне презрение или же вызвать мое восхищение, козыряла муками, кои ей, как христианке, приходится терпеть, я невольно думал: предоставить бы тебе собственный дом, слуг, богатство и положение в обществе - короче, исполнись твоя заветная мечта, что осталось бы тогда от твоего христианского терпения? Наверняка вновь стала бы благочестивой римлянкой - хотя бы ради того, чтобы сохранить свой новый уровень жизни.
Однако сейчас я веду речь о своей жене, а не о какой-то другой женщине. Даже если не считать высокий интеллект подходящим мерилом женского достоинства, все же можно исходить хотя бы из наличия у всякой женщины врожденного инстинкта пола. Этот инстинкт не подвержен исторической изменчивости в отличие от всех законов и установлений, принимаемых мужчинами под давлением преходящих обстоятельств. За это постоянство жизненных устоев мы чтим женщин и чувствуем себя в их обществе покойно и легко. Кто рискнет ополчиться на эти устои, ополчится на самое жизнь. Насколько я знаю, на это не решилась еще ни одна религия, какая бы она там ни была.
Мне кажется теперь, будто я в первую же секунду почувствовал, что все пропало.
Клавдии я ответил: "Вот оно что, как интересно", - только чтобы что-то сказать. Я старался говорить в том же легком тоне, что и она. Конечно, я хотел выиграть время и в любом случае должен был держать себя в руках.
Как это обычно бывает, в течение последовавших недель я вновь и вновь пытался убедить самого себя, что преувеличиваю опасность и что все это не так страшно. Ситуация, мол, не из приятных, но все же и с ней можно как-то справиться.
Однако теперь мне уже представляется, что, принимая кардинальное решение, не следует сбрасывать со счетов этот миг внезапного прозрения. Иначе лишь трусливо и бесчестно затянешь дело. Если ты убежден, что все потеряно - я говорю сейчас не о себе и не о своем браке, - то умей сделать из этого соответствующие выводы. Ничего этого Клавдия не должна была заметить, она и не заметила. А вот мой глупый ответ явно ее задел.
- Тебе больше нечего мне сказать? - спросила она.
- Отчего же. Многое можно было бы сказать. И мы непременно поговорим обо всем обстоятельно как-нибудь в другой раз, когда у нас будет больше времени. И долго ты уже играешь в эту игру?
- Полгода. Но это не игра.
- Прости, я не так выразился. Вот как, значит, уже полгода? Подумать только. А я ничего и не заметил.
- Не хотела тебя тревожить.
- Твоя правда, сам виноват, слишком мало уделял тебе внимания.
- По-видимому, тебя и сейчас все это не очень интересует.
- С чего ты взяла? Меня интересует все, что имеет отношение к тебе. Да ты и сама это знаешь. У тебя могло сложиться ложное впечатление - из-за того, что я слишком занят по службе. Но к чему все эти громкие слова? Послушай! Я сейчас отошлю управляющего. Подождет до завтра. И мы сможем теперь же побеседовать о твоих делах.
- О моих делах? - переспросила Клавдия с обидой в голосе.
- Разве я опять что-то не так сказал?
- Беседовать о моих делах нет нужды. Речь о тебе.
- Вот-вот, именно поэтому. Если шаг, который ты совершила, делает тебя счастливой и ты меня в этом убедишь, мой долг позаботиться, чтобы у тебя не возникло из-за этого никаких неприятностей. Это, пожалуй, самое меньшее, что ты можешь от меня потребовать.
- Я ничего от тебя не требую. И не имею права ничего требовать. Если тебе это повредит, ты вправе меня бросить. Я все снесу, как велит мне моя вера.
Она чуть не плакала. Не умела еще обращаться со всеми этими заученными словами. Я попросил ее говорить тише. По-видимому, она хотела крикнуть: "Да пусть хоть весь мир слышит!" - но сдержалась. Для этого она была слишком хорошо воспитана.
Но голос ее уже слегка срывался на крик. Типично для христиан: они начинают кричать, когда не знают, что возразить, и пытаются сбить судью с толку, ссылаясь на свою веру и тем самым выдавая себя с головой. Это своего рода шантаж. Очень женский прием, к которому, однако, прибегают и мужчины. Некоторых из этих христиан наверняка можно было бы спасти. По судебным протоколам видно, что судьи ни в малейшей степени не стремились осудить несчастных, которые именно от безучастности к ним судьбы избирали участь, им не предназначавшуюся. Но и от обычного среднего чиновника тоже нельзя ожидать, чтобы он углядел в этой жажде мученичества болезненно искаженное восприятие жизни. Поэтому в разговоре с Клавдией мне удалось сгладить опасный момент тем, что я просто продолжал как ни в чем не бывало:
- Естественно, ты думаешь прежде всего обо мне, и тебя беспокоит, не повредит ли мне твой поступок. Ничего другого я от тебя и не ожидал. Так вот, чтобы уж сразу покончить с этим: то, что касается меня или моего служебного положения, мы обсудим лишь во вторую или в третью очередь. Полагаю, что могу успокоить тебя в этом отношении. Все это, вероятно, удастся уладить без особого труда. А сейчас речь пойдет о нас с тобой. Итак, должен ли я отослать управляющего?
Она покачала головой. Весь ее вид выражал полную растерянность. Я уже говорил, что мне было ее бесконечно Жаль.
Вероятно, я все же держался излишне уверенно, чего делать не следовало. Больше всего на свете мне хотелось обнять ее и сказать: "Какая все это чепуха!" Я уже даже шагнул к ней, но тут же остановился. Интуиция подсказала, что этим я ее окончательно отпугну. Не хватало еще, чтобы она отшатнулась от меня, в ужасе загородив лицо руками. От христиан, с их ненавистью к жизни и страхом перед всеми естественными проявлениями чувств, приходится ожидать чего-нибудь в этом роде.
Поэтому я сказал лишь:
- Ты не должна чувствовать себя в чем-то передо мной виноватой. Между нами ничего такого быть не может. Уже одно то, что ты мне открылась, доказывает, что все у нас осталось по-прежнему. И я тебе чрезвычайно за это признателен. А почему ты именно сегодня решилась?
- Наши велели, - ответила она. - Сказали, иначе моя жизнь будет опутана ложью.
- И были совершенно правы, - подхватил я. - Значит, и волноваться нечего. Повторяю, я в любое время готов тебя выслушать. Просто приходи ко мне или пошли за мной служанку. Обещаешь?
Она кивнула и вышла из комнаты.
Я постарался воспроизвести этот наш первый разговор с такой точностью, какая только возможна недели спустя. По крайней мере его общий смысл, ибо отдельные слова, вероятно, звучали иначе. Я не летописец и не хронист. И не умею излагать такие вещи на бумаге.


"Наши". Вот я и услышал это слово от собственной жены. Пожалуй, не найдется другого такого, коим было бы столь же удобно отгородиться от любого естественного сообщества, исключив себя из него. В этом слове нет ни человеколюбия, ни уважения к богам. И свидетельствует оно, несомненно, лишь о высокомерии: забавно, однако, что все бросающие мне в лицо это слово хотели выказать этим свою скромность.
Мне больно было услышать из уст Клавдии, что лишь повеление этих самых "наших" заставило ее поговорить со мной откровенно. Вот до чего уже, значит, дошло. Не стоило и пытаться растолковать ей, что наивным признанием своей покорности этим "нашим" и их приказам она фактически порывает со мной. Этого она бы просто не поняла.
Потом я спрашивал себя, не следовало ли мне вести себя как-то иначе. Меня можно упрекнуть в том, что я сразу же не высказал четко свое мнение. Вероятно, мне надо было бы немедленно и убедительно показать Клавдии всю абсурдность ее шага и его неминуемые последствия. Причем не с позиций судьи, ответственного за соблюдение законов, а с точки зрения супруга и отца семейства. Возможно, этим я бы помог Клавдии. Четкое волеизъявление, не допускающее ни малейших возражений, обычно внушает колеблющимся натурам ощущение надежности и устойчивости. Тем, что я уклонился от этого и оставил вопрос открытым, я как бы предоставил Клавдии полную свободу выбора, к которой она не привыкла, которая была ей не по плечу и которая могла лишь сделать ее несчастной. Да, этим я, вероятно, ее еще больше оттолкнул и прямо отдал в руки этих "наших", которые ею повелевают.
Но я всего лишь человек, и речь шла не о ком-нибудь, а о моей жене. Кроме того, беда уже стряслась, и никаким нажимом нельзя было повернуть дело вспять. Поступки Клавдии уже не зависели от нее самой. Я чувствовал, что иду по тонкой корочке льда. Мысль о том, что эта корочка уже полгода была предательски тонка, а я ничего не заметил, для меня невыносима.
В устах человека, только что утверждавшего, что его случай представляет in nuce [сжато, вкратце (лат.)] общезначимую проблему, эти слова звучат достаточно беспомощно. Но речь идет не о самооправдании, а об объективном анализе сложившейся обстановки.


Император и сенат постановили лишить провинциальные власти права инициативы в принятии тех или иных мер. Губернаторам провинций, как правило, недостает понимания высших интересов империи. Из-за этого кое-где вспыхивают мелкие беспорядки, сведения о которых раздувает и разносит повсюду тайная агентурная сеть христиан, работающая удивительно слаженно и четко.
Поэтому на будущее намечена в принципе единая концепция борьбы с подрывными тенденциями. Губернаторам вменяется в обязанность действовать только согласно предписаниям, полученным из Рима. Их разработка, распространение и проверка исполнения возложена на ведомство, вверенное мне императором.
Конечно, я в любое время могу сложить свои полномочия. Найдется достаточно людей, которые справятся с моими обязанностями не хуже, а, вероятно, даже лучше меня, поскольку им не мешают те сомнения, которые причиняют мне столько хлопот. Но чего удалось бы этим добиться?


Допустим, в нашем домашнем обиходе ничего не изменилось, как я уже говорил. Но разве можно этим удовлетвориться? Сложившаяся обстановка для меня совершенно невыносима. Не только как супруг, но и как официальное лицо я теперь завишу от своей жены и людей, под влиянием которых она находится. Я председательствую на заседаниях комиссий, обсуждающих эдикты, которым подчиняется весь мир, а сам даже не знаю, моим ли еще будет дом, куда я вечером вернусь.
Вероотступники когда-нибудь непременно поплатятся за то, что подрывают устои брака. Стремиться к его отмене то же самое, что проповедовать возврат к варварству и стадному существованию. Сколько в этом презрения к человеку и человеческому достоинству!
Однако в данный момент осознание этого бесполезно как для государственной политики, так и для меня лично. Большинство мужчин только называются мужчинами. В действительности это слабохарактерные и вечно недовольные болтуны, не подозревающие, что жены вертят ими как хотят. Этот-то скрытый матриархат зачинщики беспорядков и взяли себе в союзники.


В тот вечер я еще час или два занимался делами с управляющим.
Он мой ровесник, мы с ним молочные братья и даже обращаемся друг к другу на "ты". Никаких недоразумений из-за этого никогда не возникало. В детстве мы воспитывались у одних и тех же наставников. Мой отец еще в ту пору понял преимущества такого метода, и я очень ему признателен. В семье моего управляющего уже несколько поколений верно служили нам; они получили вольную еще при моем деде или прадеде. Предки моего молочного брата были выходцами, кажется, из Сирии, но за сто лет их восточная кровь сильно разбавилась разноплеменными браками.
В хозяйственных делах он разбирается намного лучше меня, поэтому я доверил ему управление имениями. Кроме того, у меня просто нет времени заниматься договорами на аренду и прочими мелочами. Вполне естественно, что я привлек его к участию в прибылях и извлек из этого немалую выгоду для себя. Я забочусь о его детях и в силу своего положения содействую их продвижению в жизни.
И все же мои личные дела я никогда не стал бы с ним обсуждать. Для этого он слишком от меня зависим. В наши дни все еще встречаешь и верность, и преданность - однако при условии, что сам ты сохраняешь дистанцию и оставляешь за собой руководящую роль. Исполнение же можно спокойно поручить таким людям.
После того как мы все обсудили и необходимые бумаги были подписаны, я спросил:
- Нет ли среди наших слуг и прочей челяди христиан?
Мой вопрос относился как раз к той сфере, которая входила в компетенцию управляющего. И в моих устах он прозвучал вполне естественно: занимаемый мной пост обязывал меня не брать в услужение христиан. Я полагал, что в этом отношении могу полностью положиться на молочного брата. Из бесед с ним я знал, что он относится к христианам с отвращением, причем, как мне кажется, куда более острым, чем у коренных римлян, и скорее походившим на ненависть, испытываемую иудеями к секте, возникшей в их же среде.
По его замешательству - правда, едва заметному - я догадался, что своим вопросом поставил его в неловкое положение. Он отвел глаза и уставился в лежавшие на столе бумаги. Может быть, я ошибся, и он просто обдумывал ответ, может быть. Но все предшествовавшее сделало меня подозрительным. Я сразу подумал, да и сейчас еще думаю, что он был в курсе насчет Клавдии. А ведь именно этого я и хотел дознаться. Само собой разумеется, он никогда бы не посмел заговорить со мной об этом сам.
Да и как ему было не знать? Что господа делают - я бы даже сказал: что они думают, - не является тайной для домочадцев. Слуги улавливают малейшие изменения в привычках господ часто еще до того, как сама господа их осознают.
И вовсе не обязательно было, чтобы горничная Клавдии нашла при уборке комнаты один из тех фетишей, которые христиане обычно носят с собой, - какую-то рыбу или там крест. Скорее всего челядь уже приметила, что их госпожа в последнее время часто выходила из дому одна, без провожатых и не говорила, куда идет. Это они, конечно, обсудили на кухне и сообразили, в чем дело.
- Ну, так как же? - настаивал я.
- Наверняка один-другой найдется, - ответил он уклончиво. - Нынче всюду так.
- Что ж, это мне известно, - заметил я. - Но дело в другом. Пока люди выполняют свои обязанности, мне это, в общем, безразлично. Я только не хочу дать повода для упреков, что мой дом стал прибежищем христиан, потому и спрашиваю. Причем речь идет только о городском доме. Что делается в поместьях, меня мало волнует. Производить повсюду розыски и дознания, по-моему, излишне, да этого никто от нас и не требует. Хотя и здесь, в городском доме, мне отнюдь не хотелось бы кого-то ущемлять. Я уже сказал, что спрашиваю об этом лишь из соображений профессиональной этики или как там еще ее назвать. Но ты вовсе не обязан отвечать, если тебе это неприятно. И пожалуйста, не думай, что я вынуждаю тебя к доносительству.
Он заверил меня с несколько излишней горячностью, что ничего подобного не думает и вполне меня понимает. В конце концов он назвал мне троих, про которых точно знал, что они приверженцы христиан. Пожилая прачка - грубая, своенравная и сварливая особа, которой все в доме боялись; молоденькая горничная - кривобокая, заикающаяся, да и разумом убогая, которую Клавдия из жалости терпела подле себя; и, наконец, садовник, что было для меня полной неожиданностью. Тихий, приятный человек, старше меня годами. Я иногда беседовал с ним. Мне нравилось смотреть, как заботливо он ухаживал за растениями. Очень жаль!
Итак, только трое, насколько известно моему молочному брату. А еще - Клавдия, и это тоже ему известно. Конечно же, эти трое тоже знали все про Клавдию. По крайней мере заика-горничная уж наверняка проболталась, дабы вызвать интерес к своей персоне.
Я поручил управляющему заготовить грамоты об отпущении на волю всех троих и заверить эти грамоты в официальной инстанции. На оформление таких бумаг обычно уходит неделя. Я посоветовал ему как можно дольше не придавать дело огласке.
Он со своей стороны высказал очень меткое замечание, убедившее меня в том, что сам он не питает склонности к христианству. Правда, я его и раньше ни в чем таком не подозревал, но после всего случившегося я уже ни в ком не был до конца уверен.
По его мнению, ни в коем случае нельзя дать этим людям понять, что их отпускают на волю из-за приверженности к христианству. Это может привести к тому, что и другие переметнутся к христианам или же будут выдавать себя за христиан только ради того, чтобы получить вольную.
Я признал его правоту. Относительно тех двоих, что постарше, я предложил выдвинуть в качестве причины их долголетнюю верную службу. Что касается горничной, то, несмотря на ее убогость, вероятно, удастся подыскать для нее мужа, если дать ей в приданое немного денег. Я готов предоставить всем троим какую-то сумму, дабы облегчить на первых порах их новое самостоятельное существование.
- Мне тоже не очень нравится такое решение вопроса, - добавил я, заметив, что мой молочный брат, по-видимому, не совсем его одобряет. - Но пока их всего трое, можно позволить себе эти расходы.
Так мы и поступили. Когда настал срок, все трое рассыпались передо мной в благодарностях. Я отослал их к Клавдии, которая обо всем этом не имела ни малейшего понятия. Только с садовником я немного побеседовал. Я отвел ему участок земли за городом, чтобы он мог разбить там цветник и огород. Я предложил, чтобы он и впредь поставлял в мой дом цветы и овощи, и пообещал найти для него клиентуру в других семьях. Молчаливый старик через силу вымолвил на прощанье:
- Я буду молиться за вас, господин.


Клавдия, естественно, сияла от счастья.
- Почему именно этих троих? - спросила она.
- Ты и сама знаешь, - бросил я, и она промолчала в ответ. Но через некоторое время все же спросила, не раздражает ли меня присутствие в доме христиан.
- Нет, само по себе не раздражает. В этом вопросе люди вольны поступать как знают, лишь бы не нарушался установленный порядок.
- Наш долг - служить ближнему, - объяснила мне Клавдия.
Это одно из самых ходовых выражений у христиан. Самолюбию плебея лестно, что его служение господам воспринимается не как нечто само собой разумеющееся, а как жертва, которую он приносит по своей воле. Об этом вообще не стоило бы говорить, по я всегда скептически относился к людям, заверявшим меня в своей готовности пожертвовать собой ради моего блага. Лучше бы уж мне самопожертвование служили ради своих собственных благ. Но было бы бессмысленно спорить об этом с Клавдией. Меня даже умилило, с какой по-детски наивной серьезностью повторила она эту расхожую фразу.
- Да, я знаю этот ваш принцип, - ответил я. - Очень полезная рекомендация. Я и сам стараюсь ее придерживаться. Хоть я и не христианин. Да только от наших слуг вряд ли стоит так много требовать. Ведь в сущности, они ничего другого и не хотят, кроме как служить своему господину, и счастливы, если могут похвастаться им перед другими. Поэтому я думаю, что самое простое, и к тому же самое эффективное, это облегчать по возможности уготованную им от рождения участь - служить другим. Что ты и делаешь.
- Ты совсем не так нас понимаешь, - сказала Клавдия.
Этим "нас" она опять бессознательно провела разделительную черту между собой и мной.
Разговор происходил ночью. Я сидел на ее постели. Один из многих разговоров, которые состоялись у нас по поводу ее дел. Когда сидишь ночью на постели своей жены, такие обмолвки, как это "нас", ранят особенно больно. Но Клавдия ничего но заметила; правда, комната тускло освещалась одним-единственным ночником. Я и впрямь был тронут ее стараниями меня переубедить - этой попыткой с явно негодными средствами.
- Мы должны возлюбить и врагов своих, - с жаром заявила она.
- Врагов? Кто это говорит о врагах? - перебил я. - Разве у тебя есть враги?
- Да я не в том смысле.
- А то скажи. Мне, как мужу, полагалось бы о них знать. Признаю, что вряд ли возлюбил бы твоих врагов, но все же мог бы, не вредя им, оградить тебя от них. Однако, кто бы мог оказаться твоим врагом? Не могу себе даже представить. Разве какие-нибудь сплетницы, да их никто не станет принимать всерьез. Конечно, если твоя матушка что-то прослышит...
- Она ничего не знает, - испуганно перебила Клавдия.
- И это хорошо, ибо тут я бы ничем не мог помочь. Так вот, чтобы уж закончить разговор о слугах: если дело зайдет так далеко, что они станут видеть во мне врага и служить мне лишь потому, что должны и врагов своих возлюбить, я предпочту отказаться от их услуг. Да, я с отвращением отклонил бы такого рода службу. Тогда уж лучше нам обоим поселиться где-нибудь в деревне, в маленьком домике и обходиться вообще без помощи слуг. Но у меня просто язык не поворачивается предложить тебе такое. Помимо всего прочего, пока еще до этого не дошло.
- А ты бы действительно решился на это?
- Само собой. Тут и спрашивать не о чем.
Клавдия была тронута. Она погладила руку, которой я опирался о постель.
- Тебе надо как-нибудь побеседовать с нашими, - проронила она. Уж очень ей хотелось обратить меня в свою веру.
Я не обиделся на нее. Кто не слишком уверен в правоте своего дела и потому нуждается в поддержке, всегда старается завербовать сторонников.
Однако природная нежность в Клавдии возобладала, и дело кончилось супружескими объятиями.
Будь я моложе и самонадеяннее, я бы сказал ей смеясь: "Сама видишь, наши боги могущественнее всех красивых слов". Однако для самонадеянности никаких оснований у меня не было.


С так называемыми "нашими" я и без того достаточно часто имел случай беседовать; но не эти беседы имела в виду Клавдия, когда ее доводы истощились. Она хотела, чтобы я пошел на сборище христиан и подпал под их влияние. Вероятно, приведя меня туда, она еще и приобрела бы больший вес в их среде.
- Не могу же я нарушить запрет, который сам издал, - заметил я, и тут она уже не нашлась, что возразить.
Но больше всего ей хотелось самой присутствовать при моем разговоре с одним из старейшин общины или с кем-либо из этих бродячих проповедников. Они-то уж сумели бы, видимо, думалось ей, все мне разобъяснить куда лучше, чем она сама. Клавдия была бы просто счастлива, если бы кто-то из этих людей, перед чьим умом она преклонялась, продемонстрировал свое превосходство надо мной. Тогда она в полном экстазе, вероятно, взглянула бы на меня и прошептала: "Видишь! Что я тебе говорила?" - и стала бы еще нежнее ко мне.
Я рассказал ей, что иногда мне приходится иметь дело с такими людьми.
- Большинство из них производит, ты только не обижайся, очень неприятное впечатление. Это люди с жестоким блеском в глазах. Фанатики, спорить с которыми бесполезно. И вообще, среди них поразительно много злых. Никак не могу поверить, что они тебе нравятся. Правда, изредка попадаются и совсем другие, действительно личности, достойные уважения.
Я назвал ей несколько имен, и она удивилась, что я встречал этих людей и так много знаю о их деятельности.
- Но ведь это входит в круг моих служебных обязанностей, - сказал я. - К тому же я готов судить о твоих собратьях по их лучшим представителям, а не по всякому сброду и случайным попутчикам, которые только сеют смуту и с помощью грязной брани пытаются вынудить меня к суровым мерам. Этого удовольствия я им не доставлю.
- Ты совсем не так их понимаешь, - опять услышал я в ответ.
- Наверное. Но я хочу этим только сказать, что встречал и таких, которые внушали мне величайшее уважение. И если бы не запрет, накладываемый моей должностью, я бы предложил им поселиться у нас в доме и есть с нами за одним столом.
- Это правда? Ты бы это сделал? - спросила она.
- А почему бы и нет? Общение с выдающимися личностями всегда обогащает. Не так уж их много в целом мире. Или хотя бы здесь, в Риме. Оглядись вокруг. Или поищи их в нашем тусклом обществе. А что они о некоторых вещах придерживаются другого мнения, не имеет ни малейшего значения. Это никак не связано с ценностью их личности как таковой. Если кто-то мыслит глубоко и последовательно, хотя и по-своему, его понимаешь без лишних слов. К сожалению, я не могу себе позволить общение с ними.
Подобные беседы происходили у нас с ней довольно часто. Они ни к чему не привели - кроме разве того, что Клавдия укрепилась в надежде обратить меня в свою мнимую веру.
И именно эта надежда делала ее счастливой. Поразительно, она прямо расцвела и помолодела на глазах. У нее даже цвет лица изменился, что подметили и посторонние. За последние недели мне не раз доводилось слышать, как другие женщины говорили ей: "Вы так молодо выглядите, дорогая! Как это вам удается?"
Может, это было лишь следствием наших ласк. Хотя, вероятно, есть и другое объяснение: учение христиан, требующее от каждого умереть за то, что они называют верой, с такой же готовностью, с какой солдат умирает за свое отечество, усилило в Клавдии жажду жизни, а это вернуло ей молодость и женское обаяние.
Во всяком случае, я не питал никаких иллюзий. Ко мне, то есть к ее мужу, все это не имело почти никакого или вовсе никакого отношения.
Между прочим, в разговоре я как-то упомянул, что садовник, получивший вольную, обещал молиться за меня и что такое обещание я уже не раз слышал от других христиан.
- Очевидно, и ты молишься за меня?
- Конечно, - заверила она меня с по-детски наивной серьезностью.
Лишь теперь я наконец подхожу к рассказу об обстоятельствах, показавших мне, что выбора у меня нет и что мое решение, в сущности, давно уже предопределено. К рассказу о беседе, состоявшейся несколько дней назад между мной и одним из старейшин их общины, человеком, к которому я с первого взгляда проникся величайшим почтением.
Насколько я знаю, христиане именуют его епископом, титул этот, вероятно, завезен к нам из Малой Азии, что, впрочем, несущественно. Имя его я не стану здесь называть, поскольку не исключено, что мои записки все же попадут в посторонние руки. А я не хотел бы, чтобы у этого человека из-за меня возникли какие бы то ни было неприятности.
Основные данные его биографии были мне известны. Я заранее затребовал его дело из регистратуры. Кто бы ни стал моим преемником, я весьма настойчиво рекомендовал бы ему сохранить эту созданную мной лично службу. Оказалось чрезвычайно полезным иметь точные, сведения о жизненном пути наиболее выдающихся деятелей. Благодаря этому получаешь возможность выносить решения сообразно каждому конкретному случаю, что кажется мне более разумным и правильным, чем единый шаблонный подход. Кроме того, христиане теряют присущую им самоуверенность, когда замечают, насколько хорошо мы осведомлены, и перестают доверять друг другу. К этому надо добавить, что они и сами располагают удивительно точной и хорошо налаженной службой информации. Не раз оказывалось, что они были прекрасно осведомлены о мерах, согласованных нами на закрытом заседании только накануне вечером. К сожалению, приходится считаться с тем, что они имеют своих агентов в наших ведомствах.
Тому, о ком я говорю, было пример-но лет семьдесят пять. Родом он был из Эфеса, причем из весьма состоятельной греческой семьи. В молодости изучал философию в Афинах и Александрии, в Александрийском же университете затем некоторое время преподавал. Однако уже к тридцати годам сблизился с христианами, вероятно, под влиянием женщины, на которой впоследствии женился и которая погибла во время беспорядков в период правления императора Марка Аврелия. Случайно ли он тогда уцелел или же христиане где-то его укрыли, потому что очень дорожили его жизнью, понять из бумаг нельзя. Позже он много странствовал, в основном по Малой Азии, однако его имя попадается и в донесениях из Франции и Испании. В этом отношении жизнь его почти не отличается от жизни других апостолов христианства - почти все они не имели постоянного места жительства и странствовали от одной общины к другой.
Ознакомился я также и с его сочинениями, ходившими по рукам в общинах; впрочем, я еще раньше обратил на них внимание. Они выгодно отличались от обычных подстрекательских или апологетических текстов, содержавших по большей части клевету на нашу религию и написанных намеренно примитивным языком, дабы вернее воздействовать на простой народ. Послания же этого человека отличались не только прекрасным слогом, но еще и великолепной, чисто классической простотой и выразительностью. Казалось, он вообще не придавал значения отстаиванию своей точки зрения; видимо, считал ее само собой разумеющейся. Это бросилось мне в глаза и во время нашей с ним беседы: в его тоне чувствовалось не бессильное раздражение, а скорее превосходство человека, настолько уверенного в своей правоте, что он может себе позволить уважать другую точку зрения и не считает нужным ее опровергать. В своих трактатах он призывал с пониманием относиться к язычникам - так в кругах этих безбожников пренебрежительно именуют нас, еще не предавших религии отцов. Мне запомнилось одно место, где он предупреждает своих сторонников, что, следуя не духу, а лишь букве христианского учения, они окажутся суевернее нас, язычников, и что их богу не угодны жертвы, принесенные не из любви к тем, на кого еще не снизошла благодать нового света. Я цитирую по памяти. В Риме он появился сравнительно недавно, до того он полгода провел в Милане. Там он пользовался большой популярностью, о чем мне немедленно доложили. Поскольку своим тихим нравом он действовал скорее умиротворяюще на христиан, в любую минуту готовых к бурной вспышке, то, в сущности, не было повода принимать против него какие-либо меры. Но я считаю необходимым подавлять в зародыше всякую попытку превратить Рим в центр подрывного движения. Пусть лучше их провинциальные общины враждуют между собой из-за первенства. Поэтому я приказал схватить и судить этого человека.
На допросе я не присутствовал, но дал своим подчиненным строгое указание избегать каких-либо дискуссий и просто объявить, что обвиняемый высылается на основе эдикта, запрещающего вербовку в христианскую общину. Я позаботился о том, чтобы слух не только о мягком приговоре, но и о мягком обращении с этим стариком дошел до ушей христиан, дабы лишить их всякого повода к новым безрассудствам.
Я распорядился также, чтобы после оглашения приговора этого человека привели ко мне. Такое бывает лишь в исключительных случаях; обычно я остаюсь за сценой. Не говоря ужо о том, что у меня нет времени лично вникать в каждое рядовое дело, ореолу государственной власти даже повредило бы, если бы я стал появляться слишком часто.


Когда старика ввели в мой кабинет, я поднялся из-за стола, чтобы приветствовать его, и предложил ему сесть. Потом осведомился, не надо ли распорядиться, чтобы принесли какое-нибудь освежающее питье; но он только улыбнулся и отрицательно покачал головой, так что я сразу же отослал чиновника, доставившего его ко мне.
- Полагаю, вы знаете, кто я такой, - начал я.
Он вежливо кивнул.
Уже по тому, как он опустился в кресло, я сразу понял, что передо мной человек, получивший хорошее воспитание. Он держался совершенно естественно, без малейшего намека на напыщенную скованность, свойственную людям, изо всех сил старающимся подчеркнуть свой аристократизм. Но и без малейших признаков подобострастия или строптивости, всегда свидетельствующих о зависимом положении человека. Он сидел передо мной как равный мне по положению гость, которого я пригласил, чтобы выслушать его компетентное мнение и который лишь из вежливости не счел возможным отклонить мое приглашение. Такое встречается крайне редко; почти все приходящие ко мне чувствуют себя скованно, зная, кто я, и держатся неестественно. А если я веду себя естественно и непринужденно, они мне не верят.
Он мне вообще очень понравился. Хотя бы такой чисто внешний штрих: он не носил бороды и был тщательно выбрит - в противоположность многим христианам, считающим своим долгом подчеркивать пренебрежение к обывательским нормам приличия и причастность к простому люду с помощью нечесаных бород, неопрятной одежды и других бьющих в глаза примет варварства. Короче говоря, он производил впечатление человека очень старого и слабого, по отнюдь не дряхлого и вполне владеющего своим телом и духом. Нос у него был тонкий, благородной формы, а губы еще сохранили следы былой пухлости и яркости. И даже теперь, уже голубовато-бледные, они все равно не были похожи на губы фанатиков, упрямо сжатые или искаженные злобой. Взгляд его глаз, полуприкрытых тяжелыми усталыми веками, большей частью был устремлен куда-то вниз, но это не выглядело как проявление невнимания к собеседнику. Вероятно, он принадлежал к тому типу людей, которые больше полагаются на слух, чем на зрение. Когда он широко открыл глаза, они показались мне непропорционально большими. Возможно, в его жилах текло больше восточной крови, чем я полагал. А может, он был просто-напросто близорук. Но главное - взгляд его был скорее внимающим и впитывающим, чем излучающим. Руки его свободно покоились на коленях, а не были крепко сцеплены, как это принято у христиан, из-за чего мне всегда казалось, будто они вынуждены судорожно за что-нибудь цепляться, поскольку та пустота, которой они поклоняются, не дает им никакой опоры. Не помню, сделал ли он за время нашей беседы хотя бы один жест. Руки его просто отдыхали.
- Само собой разумеется, я тоже знаю, кто вы такой, - продолжал я. - Читал ваши сочинения. Мне известно также, какое влияние вы оказываете на своих сторонников. Весьма благодатное влияние, с моей точки зрения, точки зрения судьи. Простите! Я пригласил вас к себе не для того, чтобы говорить вам комплименты, в коих вы не нуждаетесь. Приговор суда я, к сожалению, не в силах изменить. Мне крайне неприятно подвергать высылке человека, годящегося мне в отцы, по этого требует закон. Я мог добиться лишь того, чтобы было подобрано место ссылки, не вредное для вашего здоровья. Мне доложили, что климат в Таврии мягкий и приятный; сам я там еще не бывал. Я намереваюсь сделать все от меня зависящее, чтобы тамошние власти обращались с вами как можно более деликатно. Но гарантировать этого, к сожалению, не могу. Наместники провинций чрезвычайно высоко ценят свою самостоятельность, из-за этого у нас достаточно часто возникают трудности. В общем, об этом не стоит и говорить, это все вещи само собой разумеющиеся. Я пригласил вас к себе, чтобы обсудить нечто сугубо личное, то есть не как официальное лицо, призванное решать проблемы, по которым мы с вами, к сожалению, придерживаемся разных взглядов. Другими словами, я не могу требовать, чтобы вы вникли в суть моего вопроса, и полагаюсь только на вашу добрую волю. Чтобы уж покончить с этим, сразу же добавлю: эпитет "личное", который я употребил, верен лишь в известном смысле. Моя интуиция - назовем пока так это чувство - подсказывает мне, что вопрос этот затрагивает также и вас, то есть христиан. А может быть, и вообще будущее всего мира, как ни самонадеянно это звучит. По-видимому, мне нет нужды заверять вас, что ни слова из того, о чем мы здесь говорим, не выйдет за стены этой комнаты - во всяком случае, насколько это зависит от меня. Ваше умение разбираться в людях предохранит вас также от подозрения, что моя откровенность, скажем, всего лишь уловка опытного законника, и цель ее - незаметно выведать у вас то, что потом можно будет обратить против ваших же приверженцев. Однако мое вступление затянулось, и, чтобы в свою очередь выказать вам полное доверие, я сразу спрошу; известно ли вам, что моя жена - член здешней христианской общины?
Он немного подумал.
- Вашу супругу зовут Клавдия, не так ли? - спросил он.
- Да. - Все же мне было немного неприятно услышать имя жены из его уст.
- Помнится, мне говорили, что она ваша жена. Но потом я совсем об этом забыл. Ко мне ведь очень многие приходят. Иногда устаешь и слушаешь не так внимательно. Извините, пожалуйста.
- Вполне вас понимаю, - заметил я. - Между прочим, Клавдия не сказала мне, что была у вас. И чтобы сразу внести ясность: она за вас не просила.
- Но и я не от нее узнал, что она ваша жена, то есть жена такого влиятельного человека. Об этом мне лишь потом рассказали члены римской общины. Они, конечно, гордятся этим, что само по себе нехорошо. Помнится, мне даже пришлось их за это пожурить. Речь ведь идет не о должности и не об официальном положении, а о человеке. В данном случае - о вашей жене.
- И обо мне, - улыбнувшись возразил я.
- Конечно. Но вы ведь не нуждаетесь в моих советах.
- Вы в этом убеждены?
Он быстро взглянул на меня, потом вновь опустил глаза и улыбнулся. Мы оба вообще довольно часто улыбались.
- Иногда мы открываем другому душу, - сказал он, - но лишь для того, чтобы явственнее услышать собственный голос и потом ему следовать. Со мной часто так бывает. Это совсем не то же самое, что советоваться или советовать. Но с вашей женой дело обстоит иначе. Случай отнюдь не какой-то особый - еще раз извините, пожалуйста, - скорее, вполне обычный. Наша вера распространяется слишком быстро, и нас это очень тревожит, поверьте. Я имею в виду этот по-детски наивный восторг. Словно вера - это новая игрушка. И рьяные ее поклонники только вносят разлад в души, неспособные с ним справиться. Я всегда внушаю женщинам, что они должны свято исполнять свои обязанности. Смирение перед жизнью - первое, чего требует от нас истина. Да только разве меня кто послушает. Женщины, наверное, думают: он старик, ему легко говорить.
- И моей жене тоже это внушали?
- Не в таких выражениях, конечно. Я ведь не знал, что она ваша жена. - Он вздохнул и опять улыбнулся. - Наш разговор и впрямь не должен выйти за стены этой комнаты. А то меня еще назовут отщепенцем. Или трусом. И такое бывало. По крайней мере в некоторых посланиях, которые вам, вероятно, довелось прочесть. Мне думается, что истину ложно поняли. Считали, что конец света близок, а оказалось, что это было ошибкой. Ошибку признать трудно, очень трудно. Почти невозможно. Приходится жить дальше, а это намного сложнее, чем быстрый конец. Вот что делает людей недовольными. - Он опять вздохнул. - Но это всего лишь мое мнение, к тому же о предмете весьма отвлеченном. Так мы с места не сдвинемся. А ведь мы хотели поговорить о вашей жене.
- Нет, - перебил я его, - мне очень правится, что вы трактуете мой частный случай столь обобщенно.
- Вы не правы, - в свою очередь перебил он меня. - Разрешите мне, как старшему по годам, вам возразить. Жизнь состоит именно из частных случаев, и все они одинаково важны. Что же касается вашей супруги Клавдии - славное у нее имя! - то, насколько я могу судить, тревожиться о ней нет причин. Сейчас у вас, вероятно, кое-что вызывает досаду, я понимаю, однако все обойдется. Она всегда и в первую, очередь пребудет вашей супругой. Я говорю это не потому, что переоцениваю вашу жену - простите мне этот глагол, - а потому, что ее супруг - вы. Такова уж ее судьба - стало быть, в этом истина. - Внезапно его лицо озарилось светлой и лукавой улыбкой. - Слово "судьба" я не должен бы произносить вслух.
Некоторое время мы сидели молча. Я размышлял, он терпеливо ждал.
- Оставим пока мою семью в покое, - сказал я потом. - Я хочу задать вам совсем другой вопрос, который кажется мне намного более важным. Вопрос этот я точно так же не должен бы произносить вслух, как вы слово "судьба". Однако отвечать на него вы не обязаны. Молчание лучше, чем уклончивый ответ. Многим из ваших почему-то доставляет удовольствие называть меня сыном. "Сын мой, я буду молиться за вас" или еще что-то в этом духе. Зачастую они моложе меня, и обращение это звучит просто странно. Я человек старой закалки и привык с почтением относиться к старшим. Должность, которую я благодаря стечению обстоятельств занимаю, ничего в этом смысле не меняет. Короче говоря, я обращаюсь с этим вопросом не к христианину, а к человеку, который мог бы быть моим отцом. Я никак не ожидал услышать от вас, что вы высоко цените жизнь. Полагаю, что вы имеете в виду жизнь вообще, то есть существование рода человеческого. Допустим, к примеру, что вы, то есть христиане, в наши дни не слишком многочисленные, через какое-то обозримое время иди даже через несколько столетий одержите верх. Такое допущение само по себе мне, естественно, крайне неприятно, все во мне против него восстает. Но как разумный человек я не должен отгораживаться от фактов и обязан принимать в расчет и такую возможность.
- Вы это всерьез? - спросил он удивленно и, как мне почудилось, даже испуганно.
- А что? Почему вас это удивляет? Мне кажется, эта мысль напрашивается сама собой. Когда я обдумываю такую возможность, я исхожу вовсе не из силы вашего движения, а из нашей слабости. Или, если угодно, из утраты нами естественных устоев. Я вижу, что пропасть между привычным и истинным расширяется. И нет между ними ничего, кроме убийственной для нас растерянности, которую христиане, с моей точки зрения, весьма умело используют. Не сочтите мои слова за хулу. Но ведь мы с вами встретились не для того, чтобы удовольствоваться констатацией отдельных и слишком очевидных недостатков. Возьмем для примера хотя бы конкретный случай с моей женой.
- Эта мысль ужасна, - сказал он, не пытаясь скрыть испуга.
- Что же тут ужасного? Ведь вас должно радовать, что ваш противник так высоко оценивает перспективы христиан?
- Противник?..
- Ну, хорошо, я неудачно выразился, извините. Скажем так: тот, кто думает иначе.
- Речь не о нас, а о вас, о вас лично.
- Ах, оставим это. Вы же прекрасно знаете, что речь не обо мне. Не нам с вами решать, насколько оправданны те меры, которые я принимаю по долгу службы. Это решит история. Что до меня лично, то у меня нет никаких сомнений насчет того, как мне надлежит поступать. Я, так сказать, не меньше христиан уверен в правоте своего дела. Пользуясь вашим же выражением, я скажу, что собираюсь действовать так, как требует от меня истина, и все.
- Да, понимаю.
- Выражение не мое, как я только что подчеркнул. И на мой взгляд, ваши люди пользуются им излишне часто, извините. Словно это какая-то модная новинка для домашнего обихода. По опыту знаю, что истина перестает быть истиной, как только о ней начинают кричать на всех углах.
- Да, понимаю.
- А я не понимаю, чего вы так испугались.
- Своего бессилия, - прошептал он.
- Ну, хорошо, значит, мы оба признались в своем бессилии. Но мы совсем ушли от вопроса, который я хотел вам задать. В трактатах христиан то и дело читаешь, что они не стремятся к обладанию властью. Основатель вашего вероучения будто бы сказал, что его царство не от мира сего. Что бы ни подразумевалось под иным миром, мысль сама по себе не нова. Вы изучали философию и знаете это лучше меня. Но, как вы сами выразились, это предмет весьма отвлеченный, так сказать, чистая теория. Философам и фантазерам легко рассуждать о мире ином, они не несут ответственности за порядок в этом. А мы - извините, что я включаю и себя в это "мы", - мы, стремящиеся мыслить логично и трезво, ясно осознаем, что речь идет просто-напросто о власти. И это по-человечески вполне понятно и естественно. Короче, ныне существующему порядку объявлена война ради другого, нового и никому пока не известного. Спорить об оправданности этой тенденции я не собираюсь, но здесь-то и коренится мой вопрос: у меня в голове не укладывается и даже задевает за живое, как это такой человек, как вы, может всерьез полагать, будто какой-то небывалый доселе порядок можно создать и сохранить вообще без веры в богов...
- Мы ведь не хотели спорить о религии, - вставил он.
- Конечно, нет, ни один римлянин не станет этого делать. Но полное отрицание могущества богов - вот чего мы не можем вынести. Оставим пока в стороне высокие материи и возьмем просто в качестве примера обыденный случай с моей женой. Такие конкретные примеры из повседневной жизни значат подчас больше, чем пышные философии.
- Да, понимаю. В эту последнюю минуту, так сказать, то есть перед самым моим отъездом...
- Вы не хотите ответить на мой вопрос?
- Я не могу на него ответить. То, что я мог бы сказать, написано в книгах и для вас всего лишь отвлеченная теория. Но в эту минуту... Нет, с верующим человеком я не могу спорить о вере. Я совершенно бессилен.
- Что вы все отговариваетесь своим бессилием! Предоставим эту пустую фразу рядовым христианам, вам она не к лицу. Я сказал, что мог бы быть вашим сыном, и сказано это было всерьез. Я очень хотел бы услышать из уст отца, как он представляет себе новое устройство мира.
- Я бессилен, ибо вижу... Да, вот именно, ясно вижу, что вы не нуждаетесь в чьей-либо помощи...
- Оставим мою особу в покое, - нетерпеливо перебил я его. - Мы уклоняемся от темы.
- Нет, не уклоняемся. Она ужасна, эта тема, ужасна для меня. Сейчас, в эту последнюю минуту... Легче вынести ссылку или казнь, чем собственное бессилие.
Я но мог понять, что с ним. Может, я что-то не так сказал. По всей видимости, он не лгал, признаваясь в бессилии; это не было позой. Но что он подразумевал под "последней минутой"? Я отнюдь не жаждал убедиться в его бессилии. Я на самом деле хотел услышать его мнение.
- Ну что ж, нет так нет, - сказал я, - оставим в покое религию. Напрасно я о ней заговорил. История учит, что государства, народы и религии сменяют друг друга, хотя поначалу каждая система считает себя вечной. И что бывают переходные периоды. Они отличаются неустойчивостью во всем. Вероятно, мы живем в один из таких периодов. Современникам трудно судить о своем времени. Но и в переходные периоды люди как-то живут и, в общем, хотят жить. Этому тоже учит история, равно как и тому, что сами эти периоды преходящи. Я хочу этим сказать: системы конечны, а жизнь - бесконечна. И бесконечен человек. Но главное... Видите, я избегаю слова "боги", потому что в трактатах христиан утверждается, что наших богов нет. Да разве дело в словах? Они тоже не вечны, как и все исходящее из человеческих уст, но главное - вечны те, чьей волей мы существуем, вечны бессмертные.
- Понимаю, - тихо сказал он.
- Вам тоже придется с ними считаться, по крайней мере когда-нибудь. Вам прядется сообразовывать устройство своей системы с волей бессмертных, хотите вы того или нет. В противном случае вы просто погубите и природу, и жизнь, и человека. Бессмертные умеют ждать. Тысячу лет или две тысячи. Того, что мы зовем историей, на самом деле нет. Разве это не счастье - также и для вас, мой досточтимый отец, - ждать вместе с ними?
- Да, понимаю.
- Что вы все повторяете "понимаю" да "понимаю"? Это не ответ.
- Отчего же. Это правда данной минуты. Ужасная правда.
- А почему "ужасная"? Правда всегда естественна и самодостаточна.
- Да, понимаю. Простите. Я явственно вижу. Я вижу бессмертных за вами и вокруг вас, вижу, как они радуются своему бессмертию, потому что есть вы, вверяющий себя их молчанию. Моей ничтожной и преходящей молитве не справиться с ними. Я могу лишь смиренно склониться перед вами. Прошу вас, позвольте мне теперь уйти.
Он с трудом встал с кресла и на самом деле склонился предо мной. Мне это было крайне неприятно. Я счел излишним его удерживать. Ведь все уже было сказано. Поэтому я тоже поклонился, поблагодарил за беседу, которой он меня удостоил, и проводил его до дверей.


Вот и все о нашем с ним разговоре. Остается лишь сделать практические выводы - как для меня лично, так и для государства. В какой мере на ход моих рассуждений влияет тревожная обстановка в моем собственном доме, которую я, вероятно, не совсем обоснованно переношу на общее положение дел, пусть решает кто-нибудь еще. Я не могу отделить одно от другого.
Сначала о том, что касается государства и мер, которые надлежит принять. Полагаю, что в этом отношении могу поделиться некоторым опытом, который окажется полезным для моих преемников.
Мы имеем дело с массовым движением, исходящим из провинций, с перегруппировкой общественных сил, которую остановить невозможно. Она бы неизбежно произошла, даже если бы но было христиан, которые, в сущности, лишь более умело используют тенденции своего времени, чем другие недовольные. Повторяй мы хоть сто раз, что мятежные народные массы не созрели для того, чтобы взять на себя ответственность за судьбы мира, это ничего не изменит в главном: они ощущают себя угнетенными ничтожным меньшинством - Римом.
На эту перегруппировку общественных сил, в которой мы и сами участвуем, у нас обращают слишком мало внимания. Назову только один факт: кто из нас ясно осознает значение того, что наши нынешние императоры уже не потомки древних римских родов, а выходцы из провинций, и что они занимают свое место не по праву рождения, а выдвигаются армией за личные качества. Это можно только приветствовать; нет ничего отвратительнее тупого аристократа, единственное достоинство которого заключается в длинной череде предков. Однако не следует заблуждаться относительно того, что мы, таким образом, отрекаемся от идеи непреложности нашей власти и со своей стороны способствуем ломке тех самых традиций, на которые ополчаются массы.
Что нас меньшинство, само по себе в порядке вещей. И христианам, по тактическим соображениям опирающимся ныне на массы, через какое-то время, может быть, тоже придется не иначе как жесточайшим террором и тупым догматизмом подавить волю этих масс, то есть самих себя разоблачить. Однако до этого пока не дошло.
Намного хуже то, что мы утратили былую чистоту и исконность римского меньшинства, что само понятие "римлянин" стало расплывчатым и даже уже абстрактным. Государственный и военный аппарат пока еще не затронут разложением, но мы только им и держимся. Причем воображаем, будто он у нас в руках, в то время как в действительности мы - его рабы. Чтобы быть конкретнее, я выражу ту же мысль применительно к сфере своей деятельности: теоретически в настоящее время пока еще не очень сложно полностью искоренить неблагочестивые тенденции, даже если для этого потребуются суровые меры. Но мерами этими мы усилим не нашу власть, а только власть аппарата.


И далее: сейчас кто угодно - не только христиане - может завладеть этим аппаратом и обратить его против нас.
Как ни горько это звучит, но на нашу молодежь положиться нельзя. Пока еще считается хорошим тоном служить богам и родине. Хорошим тоном считается также высмеивать вероотступников и издеваться над их варварством. Однако все это не более как обычная заносчивость столичных жителей; за ней нет ничего, кроме духовной пустоты. Эта же молодежь, если того потребует мода, переметнется на сторону христиан и будет считать, что исполняет свой долг перед родиной. Тогда хорошим тоном будет насмехаться над теми, для кого наша религия - непреложный закон жизни. Напрашивается мысль строжайшими указами обязать всех неукоснительно соблюдать наши религиозные обряды. Эта мера уже принята, но послужила она на пользу обрядам, а отнюдь не истинной религии.
Мне, как слуге государства, не пристало изрекать мрачные пророчества. И назначен я на свой пост не для того, чтобы писать историческую хронику или размышлять об общественных процессах. Моя задача - не допустить, чтобы беспорядки создали угрозу существованию империи.
Я совершенно уверен - утверждаю это, исходя из собственного опыта и детального изучения данных проблем, - что мы в состоянии еще на несколько поколений отодвинуть эту угрозу. Я ни на минуту не сомневаюсь в возможности повернуть дело так, чтобы все смутьяны, рядящиеся ныне под христиан, исчезли без следа; нужно лишь выждать: они погибнут от собственной слабости - неверия в могущество наших богов. Правда, в самом движении плебса от этого ничего не изменится.
Поэтому в нижеследующих четырех пунктах я обобщаю накопленный мною опыт, дабы передать его своим преемникам.
1. Необходимо любыми средствами предотвратить превращение Рима в центр христианства. Пока провинциальные города соперничают друг с другом, претендуя на руководящую роль, христианство не войдет в силу. Для этой цели все тактические шаги должны быть направлены на то, чтобы угождать национальному самосознанию провинций.
2. Поскольку христиане возводят страдание в заслугу, необходимо всеми способами уклоняться от любого повода причинить им столь желанные страдания. На практике это довольно трудно осуществить; нельзя требовать от рядового чиновника, чтобы он изо дня в день пропускал мимо ушей оскорбления в свой адрес, а значит, и в адрес императора и наших богов. Но в принципе, вероятно, все же будет правильно - точно так же, как в повседневной и частной жизни, - не ввязываться в спор с завзятыми спорщиками, дабы не разжигать страсти. Лучше предоставить их самим себе, не оказывая им никакого сопротивления и тем самым лишая их возможности испробовать свою мнимую силу в деле. Тогда их задиристость и злобность обратятся против них самих; в жажде страданий они изорвут друг друга в клочья. Эта идея принадлежит даже не мне, а нашему императору Септимию Северу. Африканец по рождению, он обладает более богатым практическим опытом во всем, что касается сект. Рекомендуемая им тактика ясна и убедительна. Люди, проникнутые духом отрицания, не могут не враждовать между собой из-за слов и мнений.
3. Первоочередной задачей, более актуальной, чем изменение тактики, является улучшение экономического положения провинций. Законы, направленные против коррупции и хищений, не принесли желаемого эффекта. Необходимо срочно перестроить всю нашу налоговую политику. В расходах на армию и охрану империи провинции, разумеется, должны принять долевое участие, однако в принципе все налоги, получаемые с какой-либо провинции, должны использоваться в ней же. Нельзя уже больше мириться со сложившимся у нас обычаем стягивать в Рим все доходы как общественного, так и частного характера. Внешний блеск города теряет всякий символический смысл, если им пользуется лишь горстка бездельников, живущих на проценты с состояния, выжатого из провинций; ныне его позолоченный фасад служит приманкой только для беспутного сброда, бегущего из обнищавших провинций. С точки зрения моего ведомства следует действовать согласно простому правилу: дай человеку возможность и надежду улучшить свое материальное положение, и он станет глух ко всем учениям, подрывающим основы государства.
4. И наконец то, что кажется мне самым важным: давно уже вынашивается проект считать римскими гражданами всех родившихся в провинциях. Проект этот до сих пор проваливался из-за сопротивления консервативных кругов. Ясно, что такая мера потребует тщательной юридической подготовки, но ее необходимо ускорить. Предоставлением римского гражданства мы противопоставим упрощенным тезисам христиан столь же простой для понимания факт. Житель провинций перестанет ощущать себя человеком второго сорта. У него пропадет всякая охота примыкать к движениям, враждебным государству, - наоборот, он сочтет своим врагом всякого, кто посягнет на его новые права.
Вот те основные рекомендации, которые я здесь смог изложить лишь в общих чертах.


Как частное лицо я могу принимать лишь решения, касающиеся меня лично. Они не нуждаются в громких словах. Каждый, следуя воле богов, поступает так, как оказывается возможным. Того, кто упускает или превышает свои возможности, постигает неминуемая кара.
На мое решение, несомненно, повлияло и то, что произошло в моей семье, и осознание общей бесперспективности, усугубленное встречей с такой личностью, как старец, при всей своей проницательности принявший сторону недовольных.
Суть проблемы сводится к следующему: что я могу всему этому противопоставить? Как должен поступить человек, убежденный в том, что новые исторические тенденции нельзя надолго приостановить и что раньше или позже они неминуемо одержат верх? Как мне, одиночке, считающему их признаком ухудшения всей жизни, более того, абсолютным отрицанием всего человеческого, найти свое место в таком мире, не обманывая себя, а тем самым и богов?
Что касается Клавдии, то я был бы вправе выслать ее в одно из поместий, выполнив, таким образом, требования законов наиболее безболезненным путем. Каждый одобрил бы эту меру и даже потребовал бы ее от меня. Большинство настаивало бы на немедленном разводе, ссылаясь на возможность жениться вновь и тем спасти брак как общественное установление.
На это я должен возразить: но мой брак иди, вернее, именно этот брак ничем уже не спасти.
Далее, я мог бы уйти в отставку - например, по причине слабого здоровья - и уехать с Клавдией в одно из поместий. Ей я бы наверняка доставил этим большую радость. Но жили бы мы с ней как чужие, рядом, но не вместе: она - предаваясь своим христианским таинствам, я - в угоду ей скрывая свое отвращение к ним. Жить в изоляции - при условии, конечно, что я ее вынесу, - означало бы просто плыть по течению. Многие на моем месте поступили бы именно так. Пожали бы плечами и сказали: жить мне осталось каких-нибудь двадцать-тридцать лет. За это время мир не развалится, а с тем, что случится после меня, пусть разбирается следующее поколение.
Я считаю такой образ мыслей недостойным.
Третий выход - перейти на сторону противников, поскольку, как подсказывает разум, будущее принадлежит им, - для меня неприемлем и обсуждению не подлежит. Это было бы тройным обманом: бессмертных богов, движения, неудержимость которого я постигаю лишь разумом, и прежде всего самого себя.
Жизнь, построенная на обмане, не жизнь. Поэтому остается один-единственный выход - тот, к которому с присущей им естественностью в сходных ситуациях прибегали наши предки: добровольно вверить себя бессмертным, поскольку нет иного способа исполнить их волю.
Мои личные дела приведены в порядок. Клавдии не придется терпеть нужду, детям моя помощь уже не требуется. Было бы преступлением ради показного благополучия в семье забыть о долге перед богами и перед самим собой.
От мимолетного огорчения, которое я причиню Клавдии своей преждевременной смертью, я не в силах ее избавить. Но я позабочусь о том, чтобы мою смерть сочли наступившей по естественным причинам. Ни тени вины не должно пасть на ее голову.
Разве можно винить болезнь?


Хотя я считаю, что столь серьезное решение следует и принимать, и приводить в исполнение в полном безмолвии, я хотел бы все же сказать несколько слов о его более общем значении.
Христиане, как известно, прославляют смерть. Они прямо напрашиваются на нее, чтобы иметь возможность кричать о несправедливости. Смерть, как месть обездоленных.
Против этого публичного поругания жизни имеется только одно средство: бежать от презираемого христианами бытия в недоступные глазу смертных просторы - к тем, кто в наше время утраты благочестия не опускается до грубого шантажа, дабы доказать свое существование. Такая добровольная смерть - полная противоположность их демонстративному мученичеству.
Для христиан нет ничего более страшного. Это выбивает бесчестное оружие из их рук. Хотя они наверняка постарались бы представить такую смерть как свой триумф и подняли бы крик о деградации и вырождении. Но если они захотят коснуться сокровенного, надеясь использовать его в своих интересах, они окажутся в полной пустоте. Там их боевой клич не отзовется эхом и превратится в тоскливый вой. И тогда их смерть станет актом отчаяния. А добровольная смерть одиночки - это акт утверждения жизни...
Ганс Эрих Носсак. Завещание Луция Эврина